Хочу быть тишиной между двумя нотами.

Юрий Виноградов

Бывший арт-директор минского кафе «Лондон», художник, выставляющий свои работы в странных местах, Юрий Виноградов принял нас в своей съемной квартире-студии, напоил чаем и побеседовал с нами о творчестве, о жизни и смерти, о трезвости и наркомании, о том, чем минские выставочные пространства отличаются от берлинских и израильских, и отказался вспоминать времена «культовости» подшефного ему кафе.

Текст:Андрей Коровайко

Фото:Алиса Ахрамович

Прежде, чем мы начнем, хочу сказать, что кафе «Лондон», которое все считают легендарным или культовым местом, для меня таким никогда не было. Наверное, я что-то пропустил. Я тогда от многих слышал, что есть такое культовое заведение, и сам, проходя мимо, несколько раз туда заходил, но ничего легендарного для себя там не нашел. Но, по сути, не понятно, что такого легендарного я там должен был искать. Благодаря чему люди считали его таковым?

Благодаря самим себе, благодаря тем людям, которые туда ходили. Чем-то «Лондон» был хорош. Он был, например, первым публичным местом, где появился Wi-Fi. Кажется, это был 2006 год — я специально подгадывал к президентским выборам, чтобы у нас все было хорошо. И действительно, все дни, когда проходили выборы, у нас в кафе был настоящий пресс-центр, толпилась тьма народа. У меня и дома тогда останавливались журналисты из Литвы. Я тогда жил в другой квартире — после Коли Халезина, прямо напротив КГБ. В кафе была очень хорошая коллекция чаев, за которыми я ездил в Москву. Была неплохая библиотека.

Люди приходили и правда читали книжки?

Ну, конечно. Мы открылись в 2002 году, это было время еще до смартфонов.

Я так понял, что легендарность места определяла тусовка. А что за люди туда приходили?

Самые разные люди. Еще перед «Лондоном» у меня был проект — «Бар 28», и оттуда в «Лондон» за мной шлейфом пришла часть людей. Год после закрытия «Бара 28» я был в паузе, а потом мне предложили заняться «Лондоном». Некоторая часть людей пришла оттуда, при том, что это были совсем разные истории. Да я, честно говоря, как-то даже не вспоминаю. Ну, сделано, и все — пошел дальше. Чего уж об этом «наяривать»? Нахрена? Если сидеть в воспоминаниях о былом, то я перестаю жить «сейчас». Кому это надо? Люди, зависшие в прошлом, несчастливы.

Ну, а если говорить о «Лондоне» в разрезе настоящего? Сейчас его уже нет. Почему случилось так, что место было, всем нравилось, и вдруг его не стало? Или это происходило постепенно?

Да, это происходило постепенно. Благодаря сотрудничеству и приятельским отношениям с Сергеем Заблоцким, я убедился в том, что личность, персона имеет очень большое значение. А когда я прочитал о том, что авторство фразы «незаменимых людей нет» приписывается Виссарионовичу, для меня все встало на свои места. В двух проектах убирали Рыжего (Заблоцкого), я еще месяц-два продолжал в них работать без него, и понимал, что история закончилась, нужно из нее выходить. Это то же самое, что достать из автомобиля двигатель. Или из любого из нас достать жизненно важный орган, ничем его не заменив, — мы просто умрем.

То есть «Лондон» умер не потому, что люди перестали туда ходить и начали ходить в какие-то другие, новые места?

Все происходило комплексно. Я с «Лондоном» сам измотался. Я тогда очень много пил и употреблял много разного, измотал себя этим. Измотал себя энтузиазмом. Энтузиазм хорош, когда есть отклик, а когда его нет, ты просто начинаешь угасать. Я искренне не хочу об этом вспоминать, не хочу жить прошлым. Просто прошел дождь, ну прошел и прошел. Что-то после него взошло, что-то прибило его каплями.

Сейчас не хочется заниматься чем-то подобным?

Пару лет вообще не хотелось. Даже появлялись какие-то знакомые с деньгами и идеями, но мне просто не хотелось. А недавно я сходил на вечеринку, и там меня раскачало. Появились мысли, что можно еще что-нибудь попробовать сделать. У Мураками был рассказ, в котором человек открыл кафе, куда долгое время приходила только кошка. К такому раскладу я тоже готов. Но сейчас предложений никаких нет, и я живу просто как художник.

«Лондон» открывался в 2002 году. А сейчас такое маленькое место, даже пускай в центре Минска, могло бы стать местом притяжения?

Конечно.

А что для этого нужно? Как оно должно выделяться?

Слова «долг», «должен» исключены из моего лексикона, я уже несколько лет предпочитаю ими не пользоваться. Место точно никому ничего не должно.

Каким ему следовало бы быть для этого?

Знаешь, я люблю кофе, а совсем недалеко от «Лондона» какие-то ребята открыли кофейню. Это в соседнем подъезде, который, бедолага, на моей памяти уже раза четыре переформатировался, а сейчас там все классно, я за них порадовался. У них стоит четыре кофемолки, они предлагают четыре вида кофе. Я иногда днями не выхожу на улицу, а когда выхожу, мне нравится заходить к ним попить кофе. Там мне нравится.

Когда мне только предложили заниматься «Лондоном», Сергей Заблоцкий мне сказал: «Просто делай, как делал бы у себя дома». И я делал это кафе так, как в 2002 году понимал, что такое «мой дом». С 1989 года я не имел своего жилья. Я тогда пришел из армии и как-то жил по чужим углам. Вот сейчас есть эта квартира, которую я снимаю несколько последних лет, и теперь у меня уже есть какое-то представление о «доме».

Если я что-то употребляю, значит мне не нравится мое «сейчас»

Ты говоришь, что раньше много пил и употреблял всякое. Перестал вовсе?

Крайне редко я могу позволить себе выпить вина. У меня есть простая формула: если я что-то употребляю, значит мне не нравится мое «сейчас», значит я слабак, который не может изменить что-то внутри себя, не прибегая к помощи внешней химии.

А что случилось? Почему перестал?

У меня был очень долгий период полинаркомании. С наркотиков я соскочил легко. А с алкоголя я соскакивал много, тяжело, трудно, все время срывался. Поэтому я считаю алкоголь большим злом, чем любые наркотики. Особенно если учесть монополию государства, рекламу, поддержку алкоголизма. И мне понятно, почему так происходит: человек очень быстро вырабатывает свой ресурс, до пенсии, как правило, не доживает, и забота о нем в старости не нужна. Мне в это больше неохота играть

Как это повлияло на твое творчество? Есть же такой стереотип, что трезвым художник творить не может.

А я все делаю только трезвым. У меня было в жизни два опыт, когда я подходил к холсту в измененном состоянии, а наутро видел, что я, *лядь, сотворил. Это было два единственных раза, когда я закрашивал холст. Даже выпив 50 грамм, я не берусь за работу. В этом я поддерживаю Виктора Олеговича Пелевина, который говорит, что чистота — лучше всего, на чем вы сидите и от чего вы претесь. Он это вкладывает во многие свои произведения.

Ну, есть у классиков и другое мнение. Хемингуэй говорил: «пиши пьяным, редактируй трезвым».

Но он закончил не очень хорошо. В жизненных историях мне интересна вся история, в том числе, как человек закончил. У меня сейчас минимум социальных контактов — я общаюсь только с четырьмя людьми. Иногда какие-то люди начинают мне втирать о том, как мне нужно жить. Я завел себе такой рабочий инструмент, который я использую в ответ. Я спрашиваю: «Подожди. А ты сейчас счастлив? Вот сейчас, кода ты мне все это втираешь, ты сам счастлив?» Всегда видно, счастлив ли человек или хотя бы радостен. На уровне интуиции это всегда считывается. И когда грустный, печальный человек рассказывает мне, как мне жить, что мне изменить… да ты с собой разберись, а потом меня учи!

Есть три версии белорусов, улыбающихся в городе: приезжий, *банутый или под воздействием чего-то

Меня пытались пару раз обмануть, начинали задумываться: счастлив я или нет. Да о чем тут задумываться? Когда человек счастлив, это же очевидно, это ничем не заретушируешь — идет человек, прется. Я ходил по Минску и сканировал, сколько у нас улыбающихся людей: так, это приезжий, это приезжий, этот под воздействием чего-то, вот влюбленные идут. И все, *издец! У нас три версии улыбающихся на улицах. Правда, молодые ребята сейчас другие, они стали больше улыбаться. Но в основном, есть три версии белорусов, улыбающихся в городе: приезжий, *банутый или под воздействием чего-то.

Так может, люди потому и не улыбаются, что эти рамки, о которых ты говоришь, устоялись, и никому не хочется показаться приезжим, *банутым, пьяным или под кайфом?

Мы же для того и рождены, чтоб сказку сделать былью. Давайте начнем с себя.

Я однажды в Индии шел по пляжу, погрузился в мысли, совсем не улыбался, а навстречу мне шла маленькая индийская девочка. Она ко мне подбегает и спрашивает: are you happy? Задает этот простой вопрос «ты счастлив?» и улыбается мне огромными глазами. И в этот момент я как будто вспомнил: а ведь действительно, я же счастлив. И расплылся в улыбке. Так что у этого вопроса из твоего «рабочего инструмента» могут быть разные цели. Ведь мы все внутри счастливы, но многие вещи в нашей голове могут не давать нам об этом помнить.

Так на*ер тогда нам эта голова нужна? (Смеется)

А вот это как раз очень хороший вопрос. Но поговорим о другом. В нескольких интервью ты упоминал минские кладбища. Буддийские учителя советуют практикующим буддистам селиться там, где окна выходят на кладбище. Это наглядное напоминание о том, что бытие бренно, полезно для практики. А что в кладбищах привлекает тебя?

Все мое детство, как у нормального пацана, прошло на кладбище

Вот смотри. Вон там, на месте стадиона «Динамо» было старое еврейское кладбище. Это легко проверяемая информация. Потом, метрах в восьмистах, на улице Коллекторной было огромное новое еврейское кладбище. Моя бабушка жила рядом с ним, на улице Короля, и все мое детство, как у нормального пацана, прошло на кладбище. Оно было разрушено, после войны там уже не хоронили, и там постоянно грабили могилы. В нашем доме жило два брата — я даже помню их фамилию — братья Мисюки. Они сидели по многу раз именно за то, что раскапывали еврейские могилы. Они ходили в один и тот же кабак и палились на том, что пытались рассчитаться золотыми коронками, когда у них заканчивались деньги. Так вот, практически у каждого мальчишки были трофеи с этого кладбища — какая-нибудь берцовая кость, а то и череп. У меня не было, но у многих пацанов постарше эти сокровища были.

Отец у меня приезжий, а по матери я абсолютно местный. У нас была огромная семья, клан. Когда собирались по каким-то праздникам, застолье чаще всего выносили на улицу, потому что квартиры у всех были маленькие. Я с родителями вообще жил в коммуналке, в самом начале улицы Калинина. Там, где сейчас кафе «Битлджус», тогда был Дом инвалидов, и наши окна на втором этаже выходили на двор Дома инвалидов — это было ужасное зрелище. Мало того, что там прогуливались не совсем нормальные люди, некоторые были больше похожи на зверей, чем на людей, так там еще и гробы стояли, прямо во дворе. Так вот, как и в любой большой семье, у нас часто бывали похороны. Поэтому для меня смерть стала неотъемлемой частью жизни, это уже никакой не ужас-ужас. Тем более, что у меня уже в своем опыте есть две клинические смерти — обе от передоза. Мои бабушки и дедушки, прабабушки и прадедушки, которых я застал, еще более спокойно к этому всему относились. Я помню, даже их лица в гробах выглядели достойно, без маски мученичества. Бабушка моя вообще улыбалась.

Так ты это списываешь не на возраст, а на другое время?

На воспитание, традиции, культуру. У нас же это все затирается уже лет триста. Я в этой полемике уже не участвую, но когда русские или поляки в разговоре начинали белорусов принижать, я предлагал вспомнить историю Российской Империи. Всегда были какие-то непокорные народы. Кто вам первыми приходит в голову? Обычно все вспоминают пылающий Кавказ. Хорошо, говорю, бог с ним, с Кавказом. На каких двух языках были запрещены преподавание, книгопечатание и местная журналистика? Редко кто называет белорусский и литовский, а ведь именно так и было, нас лишили языка. Все делалось четко по древней китайской книге «Трактат о войне»: оболги, оклевещи героев, лиши истории, языка, традиций — и получишь идеальных рабов. Все по учебнику.

И что нам с этим делать? Вернуться к своим корням? Создавать новые?

С собой разбираться. У меня на все ответ — каждому разбираться с самим собой. Бухло точно не может быть ответом. Все начинают весело, а заканчивают все белой горячкой. Белые горячки у меня тоже были. Ни один наркоманский хоррор-трип не сравнится с белой горячкой. Я понимаю, почему в состоянии белой горячки происходит много самоубийств. Она случается на выходе, когда организм практически не содержит алкоголь, но при этом ты находишься в таком неизбывном ужасе, что мозг не выдерживает, не может этого выносить и подталкивает тебя к самоубийству, чтобы хоть как-то все это закончить. Мое пожелание — быть внимательными к себе.

В твоих работах я вижу какую-то религиозность. Ты религиозный человек? Или мне это просто кажется?

Да хрен его знает. Раз задал такой вопрос, во-первых, объясни, что для тебя религиозность?

Для каждого это что-то свое. Мне интересно узнать, что это для тебя. Но раз ты спрашиваешь, то для меня религиозность — это следование каким-то правилам, которые выше человеческого. Потому что человек — животное. Нам нужно над собой устанавливать какие-то правила, чтобы не скатываться в свое животное начало.

Мне нравится твое определение. Исходя из него, наверное, да, я религиозный человек. Я крещеный, крестился в 33 года в угоду своему отцу Сергею Юрьевичу и его тогдашней жене. Она была воинствующей православной, и я крестился, чтобы у папы было меньше проблем в жизни. А сейчас эта женщина и вся ее семья — мусульмане, не менее воинствующие, насколько я слышал. Так что у мироздания невероятное чувство юмора.

Когда-то в моей юности на меня накидывались христиане разных конфессий, мол, мои работы похожи на иконы. Ну, я же не слепой, я и сам это вижу. А ты, спрашивают, знаешь, как правильно рисовать иконы? Да, говорю, читал, знаю. А кто тебе дал право иконы рисовать? Я его, вообще-то, ни у кого не спрашивал. Если бы богу, в вашем понимании, было не угодно, чтобы я их рисовал, это бы не происходило. В общем, я от этих ребят стараюсь держаться подальше.

Но ты сам не позиционируешь свои работы как иконы?

Если быть внимательным к словам, что такое икона? Это образ. Что такое образ? Для меня образ — это всего-навсего напоминалка о том, каким ты можешь быть. Возьми древнегреческое искусство — это не какой-то голимый нарциссизм, а напоминание каждому человеку, каким он при желании может быть.

Эталон?

Скорее, уникальность. Эталон — это что-то мертвое, а уникальность — живая, все время развивается. Я, допустим, занимаюсь гимнастикой — я ее называю детской — Тибетские жемчужины. Для профессионалов эта гимнастика — вообще детсадовская. Но я понимаю, что каждый день во мне происходят какие-то изменения — как снаружи, так и внутри.

То есть ты практикуешь какие-то вещи, но при этом не относишь себя ни к какой религии?

Нет, не отношу. Что мне еще нравится — это то, что первые разговоры в Европе об экуменистической церкви пошли именно отсюда. Не из этой кухни, а с этих земель. Наши ребята, которые учились в Европе, пытались добиться чуть ли не вселенского собора. Как обычно, уперлись в московское православие. При Великом княжестве Литовском у нас здесь были четыре конфессии: мусульмане, иудеи, православные и католики. И никогда никаких религиозных междоусобиц не было. Здесь даже еврейских погромов не было. Это был удачный опыт государства, в котором уживаются все религии, и наши ребята просто хотели объединить всех людей. Такие истории мне нравятся. Есть циничная фраза: объединяются от слабости. Она не бесспорна. Я понимаю, что люди охотно объединяются, чтобы быть против кого-то, а не для того, чтобы помогать друг другу жить и развиваться.

Ну, против кого-то — это так себе мотивация для объединения. А почему не работает мотивация, которая должна бы быть естественной — нас много, почему бы нам всем не собраться и не помогать друг другу? Тогда же гораздо проще жить.

Как мне кажется, ты прошел своеобразный путь и находишься в точке, в которой ты находишься. Для тебя говорить об этом — нормально. Ты до этого дошел, дорос. А много ли у тебя знакомых, даже из близкого круга, которые принадлежат к какой-то конфессии, но готовы согласиться: а давайте попробуем. Ну, как в детстве, запросто. Нас просто не очень много таких. Ну, а кому приятно постоянно п*здюлей получать? У меня таких знакомых нет. Это не призыв к какой-то изоляции, а наоборот: когда ты начинаешь честно и внимательно разбираться с собой, одной из первых отлетает всякая социальная *уйня, и ты начинаешь понимать, что имеет значение, а что не имеет значения, что важно, а что не важно.

Значит, религия тебя на творчество не вдохновляет, с этим разобрались. А что вдохновляет?

Все, что я делаю — это моя форма благодарности

Жизнь. Ты вот задал хороший вопрос про кладбища. Я читал про медитативные практики, в которых переживается опыт умирания. Но когда ты по-настоящему умираешь, потом ты радуешься и благодаришь, просыпаясь на следующий день. Все мои близкие знают, что это не форма речи, не игра слов, что я, действительно, когда ложусь спать, я благодарю и прощаюсь. Откуда у меня уверенность, что я проснусь? Или что проснусь именно я? А когда все-таки просыпаюсь, я благодарю за то, что проснулся, что у меня все работает. Это же зашибись. Поэтому все, что я делаю — это моя форма благодарности.

Кому адресована эта благодарность?

Да всем. Сейчас вы пришли — я вам благодарен. Когда выставка — вообще класс, там можно выразить благодарность сразу многим. Моя мама считает меня социальным неудачником. Ну, человеку 49 лет, через месяц будет 50, а квартиры нет, жены с детьми нет, дохлый — я когда-то весил 104 килограмма. А однажды она пришла на мою выставку, подошла ко мне, маленькая такая, берет меня за рукав и говорит: «Юра, а что, все эти люди к тебе пришли? Я пойду за цветами». Для нее это, наверное, очень важно. Не знаю, мы об этом никогда не разговариваем.

Эта выставка, наверное, в Минске происходила? А ты, вообще, в Минске выставляешься где-нибудь, кроме кафе? В каких-нибудь выставочных пространствах.

Нет, я выставляюсь только в самых странных местах.

Почему?

Честно говоря, *уй его знает. У меня был опыт трехмесячной жизни в Израиле. Там меня направили в одну галерею — я туда пришел, а там воняет Советским Союзом. Я вышел наружу и увидел рядом офигенную галерею берлинского уровня, зашел туда, а там сидит ухоженный дядька, который спрашивает меня с акцентом, но на хорошем русском языке: «Вы художник? А что вы рисуете?» У меня сработало какое-то мальчишество, мозгом я бы так не ответил. Я говорю: «Чудеса». Он уже как-то по-другому на меня смотрит и просит показать мои работы. А у меня с собой в рюкзаке как раз был мой первый каталог, который мне напечатали в Израиле. Он его полистал и спрашивает, когда я могу привезти свои работы. Я как-то привык к тому, что чаще всего вызывают интерес мои вырезанки, как что-то необычное. А он говорит, нет-нет, живопись. Так и договорились. Мои израильские друзья очень удивлялись: «Да ты что! Это же Леон! Его весь Израиль знает, к нему хрен попадешь!» Но я туда попал, и человек сам предложил сделать выставку. Я приехал в Израиль просто разбираться со своим аутизмом, чтобы начать понимать, что это не уродство, а особенность. Приехал без истории, без связей, захватив свои работы, и за три месяца провел там четыре выставки. Одна из них была дистанционная — в Москве. Я за первый месяц в Израиле заработал столько денег, сколько никогда в жизни не зарабатывал.

Мне бывшие белорусы, живущие в Израиле, сказали, что белорусы крайне нетерпимы к чужому успеху

А здесь — просто какой-то *издец. Мне бывшие белорусы, живущие в Израиле, сказали, что белорусы крайне нетерпимы к чужому успеху. Я в Минске обошел с предложениями все галереи, которые меня интересовали. Всех в первую очередь интересовали два вопроса: членство в объединениях и образование. А у меня нет ни того, ни другого. У меня нет даже оконченного среднего образования. Мы живем в слегка подфуфленном Советском Союзе. А частные галереи у нас какие-то очень фанаберистые. Запрашивают портфолио, я его отправляю, а ответа никакого не получаю. Сказали бы, ну *уйня, не нравится нам. Так нет же, просто тишина.

Я жил два месяца в Берлине. Приходит в галерею какой-то белорус, для них — просто человек с улицы. В худшем случае мне отвечали, что это не их формат, и направляли по точному адресу, где мои работы, скорее всего, возьмут. Зашел еще в какую-то галерею в центре Берлина, а мне там говорят: «Слушай, мы через две недели уезжаем на месяц, заплати коммунальные 200 с чем-то евро, и можешь здесь делать что угодно — хоть выставки, хоть перформансы». Я прихожу в минскую галерею «Ў», которая тогда была в приемном пункте стеклотары, мне там говорят — 800 евро. Да *издец! Где логика? Нью-Йоркская галерея «Момо» мне предлагала провести двухнедельную выставку с их информационной поддержкой за 2000 долларов, а тут приемный пункт стеклотары мне ломит 800 евро. Потом уже они мне сказали, что я не их формат. Ну класс. То есть если я дам им 800 евро, я сразу стану их форматом?

В Берлине и Израиле очень прямые дороги в смысле коммуникации, помощи друг другу. А у нас самый простой шаг — это уже полоса препятствий. Это тоже стимулирует заниматься йогой — закручивать свое тело в сложные асаны. Поэтому выставки мои здесь проходят в самых странных местах, и я очень благодарен всем, кто помогает в их проведении. Иначе очень просто свалиться в депрессию. Делаешь-делаешь, а потом думаешь, ну и на*уй это кому-то нужно?

А какое самое странное место ты можешь вспомнить из тех, где ты проводил выставки?

Самое странное — гараж за кинотеатром «Пионер». У конторы, в которой я работал 14 лет («Лондон», «Стары Менск», «Моя английская бабушка»), был в собственности гараж. Пожалуй, это было самое странное место для выставки. Но было офигенно. Режиссер Андрей Савченко даже приводил туда французов, и они сказали: «О, это настоящий андерграунд!» Некоторые мне говорят: «Ну, так у тебя же была выставка в историческом музее». Ну да, у музея в жопе. Там был просто глухой аппендикс между двумя стенками, но я и за это благодарен. У меня совершенно нет свободных денег и, вернувшись из Израиля, я понял, что больше не хочу делать выставки исключительно на своей энергии, я не бесконечен.

Я много лет об этом просил — иметь возможность кормиться плодом рук своих

А есть смысл выставляться со своими работами в кафе? Кто-то их покупает? Или для чего проводятся выставки? Наверное, и для того, чтобы заработать денег?

Конечно, это мой единственный хлеб. Я много лет об этом просил — иметь возможность кормиться плодом рук своих. Это мое искреннее желание, много лет назад сформулированное. Не могу сказать, что в кафе продается много и с этого можно жить, но какие-то продажи бывают. В любом случае, там мои работы увидит больше людей, чем здесь, в студии. Просто увидят. Я видел, как на мои работы смотрят люди на выставках в Берлине. В Израиле одна женщина просто сидела перед картиной шесть часов, при том, что ей уже 72 года. Она просидела четыре часа, встала, выпила стакан воды, и сидела дальше, пока зал не закрылся. Я очень люблю наблюдать за людьми на выставках, особенно когда они этого не осознают. Когда возникает вот этот тоннель между картиной и зрителем, для меня это — бесценные моменты. Это просто очень приятно — как первые цветы или первый снег. Это моменты, которые помогают жить.

Какой корень у этого ощущения удовольствия? Не нарциссизм?

Нет.

Или это ощущение, что ты что-то донес до зрителя?

Да, при этом, я сам не понимаю, что именно я донес. Я свои картины никогда не называю, не поясняю их. Был такой проект — «Мастацкi маёнтак», там ко мне подбежал какой-то человек, потянул меня к картине и говорит: «А вот это вот здесь — это лодка?» Я там никакой лодки не изображал и в помине, а для него она там есть. Хорошо, что его какая-то девушка увлекла в сторону, я вздохнул с облегчением: не придется врать и юлить, пускай для него там останется лодка. Если я даю название картине, я создаю рамки восприятия. Если я начинаю рассказывать о работе, я рассказываю свою историю, а не зрителя.

Может быть, поэтому ты и не вписываешься в формат наших галерей современного искусства? Там же под любую работу, что бы ты ни изобразил, нужно подложить концепцию.

Искусство не нуждается в пояснении. А если нуждается — так на*уй такое искусство нужно?

Ты рассказываешь о том, как здесь сложно попасть в галереи и организовать выставки и как просто это делается в других, более цивилизованных местах. А сам ты не собираешься перебраться жить в более цивилизованное место?

Если будет достойное, в моем понимании, предложение, я уеду. Сейчас как раз такой момент — люди в Берлине и Лондоне созревают: либо они сделают мне предложение, либо не сделают. Ты же видишь — меня здесь ничто не держит. Картины через границу я уже возил — это не сложно. Собрался и уехал. Здесь нет ни одной работы с моих первых выставок, потому что я однажды все работы увез в Берлин и оставил их там. Это у меня было такое мальчишество, типа, *лядь, раз вам тут не надо, пусть там живут. Потом я точно так же почти все работы увез в Израиль. Я размышлял над тем, чтобы остаться жить в Израиле, но теперь понимаю, что это совсем не моя история. Даже та женщина, которая шесть часов смотрела на мою картину, — она сама давно переехала туда из Украины, Элла Иммануиловна — сказала, что я слишком европейский человек.

Но я готов легко соскочить отсюда не потому, что там жирнее, а потому что там дороги прямее. А так, я, наоборот, везде, к месту и не к месту, всегда подчеркиваю, что я белорус. Мы о*уенные. Еще бы переформатировать наши трехсотлетние «Песни жальбы» — вообще был бы огонь. Здесь я иногда понимаю, что просто устал от всего, от этих кривых дорог. Почему просто не сказать: «Ну, Юра, ну не нравишься ты нам»? И вопрос для меня будет закрыт. А так, у меня уходит слишком много энергии внимания туда, где она не нужна.

Ты никак не называешь и не поясняешь свои картины. Я не очень понимаю, как это. Вот ты сам смотришь на свои готовые работы — что ты ощущаешь?

Кто-то из персидских поэтов сказал, что он хочет быть всего лишь отверстием на флейте бога. А я хочу быть тишиной между двумя нотами.

Я очень поверхностно ощущаю то, что они дают зрителю. Не мне — у меня это уже есть, через меня это прошло, я это запечатлел. Кто-то из персидских поэтов сказал, что он хочет быть всего лишь отверстием на флейте бога. А я хочу быть тишиной между двумя нотами. Одна женщина-искусствовед когда-то делала пару моих выставок. Она как-то сказала, на мой вкус это слишком сладко, но она сказала, что Виноградов — это поэт тишины. И, действительно, на моих выставках всегда очень тихо. Благодаря знакомству с Пафнутием Казукяном, я понял, что такое для меня гений. Я смотрел, как он играет, и в какой-то момент он исчез как личность, он был просто инструментом для инструмента для звукоизвлечения. Вот это для меня гений — когда исчезает персона, личность, и остается только инструмент.

Биография
1989
Закончил службу в армии.
2002
Начал работать арт-директором кафе "Лондон", просуществовавшего до 2017 года.
2007
Первая значимая для автора выставка живописи и объектов изобразительного искусства, Галерея Натальи Янковсковской, Минск
2017
После закрытия кафе "Лондон" - жизнь хрестоматийного художника.

Теги: